Немка в черном с гитарой
Немка в черном с гитарой. Еврейский оркестрик под управлением пьяного негра. Эквилибристка, трапеция, серый букет пыльных роз из бумаги. Карлик в огромных штанах. Куда же меня понесло? Остановите!
— Очнись! Мы закрываемся! Сплю после шести. Это плохо. Ночь впереди, а я выспался.
Ночь. Я на улице. За спиной ресторан опустил жалюзи и затаился без света. С черного хода выходят еврейский оркестр, пьяная немка под руку с негром под стать, карлик в огромных штанах. Я жду эквилибристку.
— Не выйдет она, — карлик в огромных штанах ищет в огромных штанах зажигалку. — Есть прикурить?
— А почему?
— Потому что курю. Дурачок?
Я дурачок. Я влюбился в эквилибристку, и кто я такой, чтобы такое посметь.
Она небожитель, у неё на трапеции качаются звезды, а я пьяница в третьем ряду, одиночка за столиком, у которого в счете — две бутылки шартреза[1], дешевого пойла, и сдача до цента, и официант смотрит презрительно: кто ты такой?
Я.
Я с неба упал, я всем говорил с шестилетнего возраста. До шестилетнего возраста не говорил, молчал себе в тряпочку, что мама дала, чтобы не кашлял на всех.
— Думала, так и помрет, а вот, всё еще кашляет, — мама с гордостью, и соседки кивают.
— Ну надо же. Чудо.
А я:
— Кхе. Кхе, неизвестной этиологии, доктор сказал, доктор поднял самооценку, потому что этиология — вещь, если ты во дворе самый слабый и кашляешь.
— Эй! Отойди от него! Этиология!
— Че?
— Заразишься!
И неприкасаемый.
А потом рассосалось. Доктор сказал приговор, и теперь я обычный. И мне в школу.
— Ты как с неба упал! Все ходят в школу.
— Я с неба упал?
— Раз живой, то наверно.
И я в первом классе сказал, когда задавали вопросы, кто и откуда: «Я с неба упал».
— Дурачок?
И не трогали.
В школе учился посредственно, мама смирилась, зато хоть живой, соседки поумирали, завидуя: как так? Он кашлял!
А я стал подростком. Другие подростки страдают прыщами, влюбляются, портят жизни родителям, я тиха сидисла, как написано в книжке про муми-троллей[2], любимой, из Скандинавии, я один прочитал в этом городе. Может быть, даже в Ирландии.
Я книжный ребенок. Когда ты такой, тебя сторонятся другие подростки.
Бить неистово, дружить — слишком странно, влюбиться — смешно.
Да и мне эти девочки-одноклассницы — неинтересны.
Ну что там — косички и бантики, что там любить?
А вот в книжках!
«Она притянула его за шелковый галстук:
— Люби меня медленно!..»
— Колин, ты что там читаешь?!
— Про приключения, мама!
— Ну ладно, читай…
«Он овладел ей…»
Да что там твои одноклассницы! В библиотеке косились, берет сразу пачку, и хоть бы с картинками!
— Ты их читаешь, сынок, или приходишь в библиотеку ради нее?
Библиотекарь, усатый старик, кивнул на коллегу.
— Я книжки читаю.
Коллега усатого для старика — молода и привлекательна, но для меня слишком старая.
Ей восемнадцать. Старику тридцать шесть. Мне еще рано в такое дерьмо.
А потом я всё понял. Тебе восемнадцать, ты только из школы с бумажкой, что худо-бедно прошел эти стадии торга, отрицания, гнева, и вот ты со средним образованием. Средненьким, я бы сказал.
Но чему научили, тому научили. А понял я самостоятельно. Все — это книги и женщины. Книги — уже. Женщины — терра инкогнита, и как начну открывать по одной!
На первой земле меня осмеяли:
— Чего? Тянула за шелковый галстук? Ты кто ты тут в очках?
Я неуместен в очках в кабаке, где свободные женщины вольно смеются вместе с мужчинами, а я со своим багажом… Я бы сказал — чемоданчиком знания о жизни. И там — ни хрена.
Первый опыт реальной любви случился на остановке автобуса.
В Дублине проще дождаться хорошей погоды, чем автобуса. Сижу на скамейке, по счастью, около флажка остановки автобуса, есть. Когда-то был парк. Деревья срубили, а скамейка осталась.
И рядом садится в слезах.
— Давно нет автобуса?
— Да.
— И это еще! — и сильнее ревет.
Я молчу. Что я знаю об этом?
— Хоть бы дали платок.
— У меня нет платка.
— Ну обнимите меня! Видите, плачу?
Обнял. Настоящая женщина. Крупная. Сотрясается всхлипами, пахнет одеколоном, мужским.
— Он меня бросил, подлец!
Я молчу. Я никого не бросал.
— Ну скажите хоть что-нибудь!
— Он, конечно, подлец, но…
— О! Автобус приехал! Пока! Спасибо за все! — поцеловала. Меня в лоб. Губами.
Автобус уехал. И он был последним. Пешком из одного края города в свои ебеня, и не заметил.
Все думал: а как? Вот так просто?
Опыт любви номер два.
Мы держались за руки, мы говорили о глупостях, мы синхронно смеялись и напились незаметно. Нам же можно. Совершеннолетие празднуем. Мое наступило весной, ее — вот, сегодня.
— Пойдем, обжиматься ко мне, — она предложила.
Не все мне понятно, но ладно:
— Пойдем.
А в коридоре мансарды, где она с мамой и бабушкой, в темноте возле вешалки с зонтиком, когда притянула за лацканы куртки, которую я надеваю по случаю, и поцеловала, услышали:
— Китти? Пришла? Поменяй мне подгузник…
— Мама, парализована.
Так и живем.
И мы поменяли подгузник. И это ужасно для женщины, которая вид из окна смотрит несколько лет, потому что какой-то мудак проехал на красный и сбил.
Я воду носил, я не смотрел, когда говорили, я говорил, когда задавали вопросы, я пил чай в помещении, пахнущем хлоркой. И мочой, и отчаянием.
— Китти поднимется на ноги, я в это верю. У вас, молодой человек, какие намерения?
Я убежал. Я сказал, что зайду, и потерялся в пространстве и времени. Китти прекрасна. Я недостоин.
Любовь — это нож. Пока не в тебе — странный предмет, можно булку порезать, можно овощи, но как вонзится, а он же по мясу, так сразу поймешь, что это любовь.
Очень больно.
Она выпускница из Тринити[3]. Что они учат, не знаю, но от этого сильно колотится сердце, и еще она может смотреть прямо, весело, долго.
Страшно от этого. Можно упасть в этот взгляд, а падать не хочется. Или захочется?
— Пинта. Ваша. Пожалуйста.
Я работаю в пабе.
Кем-то надо работать, мама сказала и позвонила хозяину паба. Мама — обычная мама, а такие знакомства… У Палас[4] история и репутация, а у меня нет опыта, но по звонку же…
Хозяин сказал:
— И от кого ты такой?
— От мамы.
— Вот именно… Но кто тот урод, что вместо меня.
Я не понял. А потом и забыл. Потому что она появилась в дверях. Колокольчик динь-динь, я роняю целую гору стаканов, хозяина нет, мне попадет сильно позже, а в данный момент мне плевать, потому что она садится за стойку и говорит мне:
— Привет. Ты забавный. Нальешь?
И наливал, как для компании, а она улыбалась, и после седьмого стакана на стойке сказала:
— Мне пиво, пожалуйста. Гиннесс[5].
В стаканах от островного до Тулламора.
Так познакомились. Энни. Учится в Тринити, почти закончила. У неё есть компания, они часто приходят, и им хорошо, а я существую от её появления до её появления, в остальные моменты какого-то странного времени, где я не живу, а ем, сплю, поглощаю какие-то книги, мою посуду, ношу кеги с пивом, наливаю другим, еду в автобусе. Слушаю маму, что надо стараться, Джимми такой человек, любит старательных, — я не живу.
Что мне делать, чтобы жить постоянно?
— Объясниться? Сказать, что я чувствую?
— Да какое ей дело, что я чувствую. Я — один человек. Энни — сверхчеловек, она в пабе, чтобы выпить в компании.
— Энни.
— Чего? Рассчитаться? Сейчас.
— Погоди…
Рассказал всё, что выше описано.
Не посмеялась? Не фыркнула. Слушала молча.
Потом обняла, крепко, как при расставании, и сказала:
— Эх ты. Повезло тебе, Колин.
И всё.
Был опыт любви номер четыре и пять, шестнадцать и двадцать четыре, и с каждым всё хуже и хуже я понимаю, что это значит — любовь.
Ни влечение, ни восхищение. Не желание быть рядом, пока что-то там не разлучит, не потребность, зависимость, не…
Одни отрицания.
Павел сказал, но что он понимает, одинокий еврей с язвой желудка. Говорит, видел Бога. И что? Бог ему не раскрыл эту великую тайну между мужчиной и женщиной.
Я докатился. В церковь пошел.
Остался на исповедь[6].
— Не рукоблудишь?
— Бывает.
— С замужними?
— Нет.
— К мужчинам не тянет?
— Не тянет, — смеюсь…
— Что смеешься? — на той стороне сиплый шепот. Священник курящий, слышно сквозь стеночку.
— Вы задаете вопросы. Вы про себя?
— Вон пошел! Не отпускаю грехи!
— Так мне и не надо.
Пошел. Я же просто спросить.
Видимо, это непросто.
А потом так хочется. Выпил — все сразу красивые. Все сразу родные, все любимые. Выпил, проснулся с одной. Выпил с другой. Мама уехала в Англию с Джимми. Старые жопы, как говорили соседки новой волны. Понаехали, умные, во всем разбираются.
Я не скрываюсь. В квартире всегда остаются следы посещения женщины: то там чулок, то тут лифчик забыла, помаду, расческу. В ней волосы, стакан с отпечатком, окурок с губами, какие-то странные штучки, которые только женщины знают зачем. И постепенно квартира как будто женатая.
Новая женщина:
— О, ты же женат? Я не осуждаю, но все-таки…
Да практически. Только жена — коллективное тело.
Что будет потом, когда я умру, там будет, как сказано в библии? Чьим мужем я стану? Их всех?
А потом я влюбился. В эквилибристку. Это как с Энни, только больнее.
Она эквилибрирует мною танцем на сцене. Трапеция держится, видимо, воздухом, я сильно молюсь, чтобы она не упала и не разбила мою хрупкую.
Эквилибристка — фарфор, очень хрупкая, я не видел ни разу, чтобы она улыбнулась, просто трапеция, номер над грязными досками дымного зала. Где курят отчаянно, будто хотят доконать себя здесь, не выходя в мрачный Дублин из света и музыки и выступления бежевой немки, оркестра под управлением пьяного негра, и карлика в странных штанах, и эквилибристки.
Я пью каждый день, чтобы был повод здесь быть. Мой шартрез не кончается, как и любовь. Иногда засыпаю, не выдержав скрипки. Еврейский оркестр очень нудный. А немка своим меццо-сопрано пугает бродячих собак даже сквозь стекла. Я всё выношу, я всё вынесу. Лишь бы бояться за эквилибристку, как она страшно, бесстрашно под потолком, от которого в доски лететь, кажется, метры, но ей хватит. Она же — фарфор.
И сегодня я спал от шартреза и меццо-сопрано, пока не закрылся кабак. Эквилибристка на бис не выходила. Я бы знал, я бы проснулся.
— Не выйдет она.
— Ты уже говорил.
Карлик в огромных штанах докурил папироску и полез за второй. В огромных карманах это непросто.
— Да на.
— Сигареты? Сам их кури.
— А она там ночует?
— Она умерла…
С той точки два выхода.
Первый — конец. Я и холодное тело эквилибристки. Фарфор остывает мгновенно. Я в гримерке, где желтые лампы не в состоянии скрыть белизну её кожи, я считаю, что Бог отомстил мне за Павла, священника, всю мою жизнь от женщины к женщине, и хочу умереть рядом с ней. И врывается карлик с большим пистолетом, он, видимо, любит больнее. И стреляет в меня. И кричит:
— Я любил ее! Ты — погубил!
Второй вариант:
— Да я пошутил. Она так сказала, чтоб ты отстал. Ходишь и ходишь, достал ты ее. У неё сутенер обеспеченный. Он обещал ей жениться, а ты что? Алкоголик шартрезный? Пошел! — И карлик с большим пистолетом прогоняет меня, я бреду в свою норку, набитую женскими штучками, чтоб на колготках повеситься.
— Э? Че завис? Дай зажигалку. Потухло…
Мы все еще курим. Карлик не говорил: она умерла. Книги, что везде читал, дали всходы. Ужасные.
— А можно зайти?
— К эквилибристке? Зайди. Я же ей не отец, чтобы её караулить. Зайди, дурачок…
Карлик бубнил мне вдогонку. Я приближался к черному входу.
И с каждым ударом — на шаг.
С каждым шагом — удар, бух — минус опыт любви, бух — минус второй, бух — шестнадцатый, я поднимаюсь. На лестнице пахнет страданием, кошками, сыростью, что ж, это жизнь, нищета и восторг, боль, слезы от счастья, страх смерти, решение жить каждый день— как война. Каждый вечер победа и поражение в чем-нибудь, и мне нужен соратник, и я постучусь и спрошу:
— А хотите со мной?
И, может, услышу ответ.
[1] Французский ликёр крепостью 40–55%, изготавливаемый монахами-картезианцами с 1737 года. В Ирландии считается экзотическим напитком.
[2] Персонажи сказок финской писательницы Туве Янссон. Книга о муми-троллях — одна из самых любимых в Скандинавии, о жизни в уютной волшебной долине.
[3] Тринити-колледж в Дублине — старейший и самый престижный университет Ирландии (основан в 1592 году). Окончить Тринити — значит принадлежать к элите.
[4] Паб Palace — историческое заведение в Дублине.
[5] Самый известный бренд ирландского пива. Пивоварня Guinness в Дублине работает с 1759 года, символ национальной культуры.
[6] Католическое таинство покаяния. Верующий исповедует грехи священнику, который отпускает их от имени Бога.
Leave a comment